http://www.ras.ru/digest/showdnews.aspx?id=53882431-e3df-4996-850b-6ab53b1fbb94&print=1© 2024 Российская академия наук
Евгений Велихов — о ВИП-рецептах лечения от радиации, спецтанке Михаила Горбачева, чернобыльской клубничке и «звенящей» любви, о том, как Борис Ельцин пошел искать ядерный реактор, а наткнулся на газовую трубу, об огурцах для Высоцкого, «поляне» для Галича, а также о том, простоит ли «Курчатник» обещанные триста лет
Конец апреля 1986 года, когда в Чернобыле рванул реактор, поделил историю ядерной энергетики на до и после. Нет, никто не вычеркнул из памяти ни триумф советского атомного проекта, ни имена наших легендарных физиков. Но та «неуправляемая реакция» перевернула мир. Академик Евгений Велихов был в эпицентре тех событий.
— Евгений Павлович, сколько радиации в Чернобыле схватили, сами-то знаете?
— Свою дозу я по-настоящему узнал, когда приехал в Хиросиму на следующий год после Чернобыля. Там медико-биологический центр шикарный. Врачи меня спросили: сколько получил? Я навскидку говорю: «Примерно 50—70 рентген. Промеряйте». Думал, из пальца кровь возьмут, а они из вены стакан целый выцедили. Но потом дали полный атлас моих хромосом. И там видно стало, что действительно некоторые хромосомы просто механически разрушены, потому что радиация — тупая вещь. Это вам не химия, там никаких тонкостей нет: попала — все разрушается. Японцы подтвердили: 50—70 рентген.
Я, когда возвращался из Чернобыля, привез в Москву огромную корзину благоухающей киевской клубники. Жена с порога: «Ты с ума сошел!» Достаю дозиметр. Очень хороший прибор, его подарил мне в Японии мой большой приятель профессор Хусими. Жена проверила клубнику: звенит. Я говорю: «Ну теперь ты меня промерь». Она ко мне поднесла, и звон тут поднялся в сто раз больше! «Ну и как же ты со мной спать будешь? Давай хоть клубнику съедим». Съели.
Из Курчатовского института через Чернобыль прошли более 600 специалистов, многие облучились прилично.
— Помнится, после Чернобыля в моду вошло каберне.
- Алкоголь создает определенные барьеры, связывает свободные радикалы. Но пили мы в зависимости от того, какой зампредсовмина представлял государство в Чернобыле. Иван Силаев пил красное вино, по науке. А Юрий Маслюков мог «обороняться» и самогончиком. Жили мы не в Чернобыле, а в деревушке на полдороге к Киеву, в клубе, на стене которого висела афиша фильма с символическим названием «Слуги дьявола на чертовой мельнице». Особо дьявольскими казались летающие в воздухе горячие частицы. Попадет такая на одежду, и ловишь ее как блоху.
— Какая была первая реакция в Москве, когда рванул «мирный атом»?
— В Курчатовском институте первым замом по ядерной энергетике был Валерий Алексеевич Легасов. Его я и встретил по дороге на работу 26 апреля 1986 года. «Что-то стряслось на Чернобыльской станции, вот лечу туда», — бросил он коротко. Ближе к вечеру Юрий Израэль, отвечавший в Академии наук за гидромет, сообщил о радиоактивном облаке.
29-го, на третий день, мне пришла телеграмма из Америки от моего друга известного физика Фрэнка фон Хиппеля. Он написал: «Надо, чтобы все дети принимали йодные таблетки для предохранения от рака щитовидной железы». Я позвонил Ивану Силаеву, заму премьера Николая Рыжкова, он пригласил меня на заседание правительственной комиссии 1 мая. Там я об этом сказал и был сурово отбрит замминистра здравоохранения и начальником гражданской обороны страны: «Куда ты лезешь! У нас все в порядке. Все таблетки уже получают». Враки были!
А в конце заседания выступил Рыжков. «Поезжайте в Чернобыль, Иван Степанович, — обратился он к Силаеву. — А от науки Велихова возьмите». Никакого оформления не было. Я просто пришел домой, оставил жене записку: «Уезжаю на три дня в Чернобыль». И пробыл там полтора месяца. Мне не разрешали даже по телефону разговаривать с женой. Горбачеву мог звонить, а домой — нет!
Из Москвы я летел с маршалом, начальником инженерных войск. На следующий день с ним же облетали станцию. Счетчики на борту вертолета выдавали зашкаливающие уровни радиации, не в микрорентгенах, как мы рассчитывали, а в рентгенах! Спрашиваю маршала: «Что делать при таком уровне радиации в военной обстановке?» «Обходить», — отвечает он по-военному.
При следующем облете, уже с Силаевым, я сумел заглянуть внутрь дымящейся дыры при свете горящего парашюта и увидел, что реактора-то нет. Под вставшей на дыбы крышкой реактора весом в 300 тонн ничего не было! А Москва все требовала измерять температуру несуществующего реактора.
Ядерщиков заботило расплавленное топливо. Где оно?
Михаил Горбачев спрашивал меня: «Не придется ли эвакуировать Киев?» Угроза над столицей Украины висела до тех пор, пока специалистам станции, работавшим по пояс в радиоактивной воде, не удалось открыть задвижки и спустить из бассейна-барботера воду, соприкосновение которой с расплавленным топливом могло вызвать паровой взрыв. Михаил Сергеевич прислал в Чернобыль специально построенный для генсека танк, но даже он мало защищал от радиации вблизи разрушенного энергоблока.
Фронтовая обстановка подчеркивала неординарность многих людей. Иван Степанович Силаев прямо весь кипел. Особенно любил генералов третировать. «У тебя, — говорит, — сколько звездочек? Три? А будет две...» Самым практичным человеком был министр угольной промышленности Щадов. Он организовал шахтеров, и они построили уникальную ловушку. Нас потом ругали, говорили, вы зря, мол, это делали. Зря, зря, а сейчас под каждым реактором строим ловушки для расплавленного топлива на случай тяжелой аварии! Министр среднего машиностроения Славский сказал, что построит временный саркофаг над аварийным блоком. И построил. Он простоял 25 лет, хотя рассчитан был на 2—3 года.
Мучил вопрос, как бороться с радиоактивной пылью. Я вызвал из Ленинграда директора крупнейшего химического института Бориса Гидаспова, и тот изготовил специальную липучую смолу. Ею залили аварийный блок. Потом мы прилипали к ней, как мухи. Подошвы ботинок звенели. Но пыль все-таки побороли.
В мире бурлили слухи о тысячах жертв вокруг станции. МАГАТЭ решило прислать к нам ревизоров. Правительственные чиновники хотели доставить их в Киев, а потом на машинах в Чернобыль. «Это безумие, — убеждал я. — Они перепачкаются радиацией. Все можно показать с вертолета». Мне отвечали, что КГБ возражает: недалеко от станции могут увидеть секретный объект. Уговорил Силаева позвонить Горбачеву. Добро на вертолет было получено.
Летим за ревизорами в Киев. По дороге украинские коллеги рассказывают анекдоты. Первый — основополагающий: «Мирный атом вошел в каждую хату».
В вертолете жара. Иностранцы в роскошной спецодежде обливаются потом. Мы немножко завидуем их электронным игрушкам, поглядывая на свои громоздкие дозиметры. «Какие диапазоны устанавливать?» — спрашивают. Отвечаю: «Сотню». «Миллирентген?» — «Нет, рентген». Они что-то скисли: «У нас нет такого диапазона». «Ничего, у нас есть», — кручу я ручку на своем приборе.
При облете спрашиваю гостей: «Хотите поближе к энергоблоку?» «Нет, Евгений, и отсюда все прекрасно видно».
Убедились: десятков тысяч трупов и в помине нет, но радиация серьезная.
Через полтора месяца пребывания в Чернобыле стал ощущать нелады в своем организме, прежде всего с голосовыми связками.
— Чернобыль — это стечение обстоятельств или закономерность?
— И то и другое. Закономерность, потому что подобного рода аварии были на реакторах этого типа. Случаи, когда забивался канал и переставало идти охлаждение, бывали. Но грамотные инженеры сразу принимали необходимые меры. Наше руководство в отличие от японского, прежде чем рабочих посылать и командовать, само в пекло лезло. А в Японии после Фукусимы сколько прошло, и никто из начальников не сходил туда и не посмотрел, что там у них случилось.
— В большую физику вы вошли, когда в мире был бум научно-технического прогресса. А как вас, внука «врага народа», еще при Сталине в МГУ пустили?
— Деда Павла Аполлоновича действительно сажали один раз в царское и четыре раза в советское время. В Московском институте путей сообщения он читал лекции по мостостроению. Его любили студенты, при этом он поддерживал студенческие волнения. За что и посадили. А в советское время ему пришили «дело Промпартии». Многие тогда довольно мягко отделались. Деда же расстреляли.
Как ни странно, это не отразилось ни на отце, ни на моем дяде, известном актере Малого театра Евгении Велихове. Отец же был одним из крупнейших в стране инженеров-монтажников. Перед войной строил «Севмаш» в Северодвинске (тогда город именовался Молотовском). Огромный цех, в котором в 50—80-е годы построили более ста атомных ракетоносцев, отец смонтировал в месячный срок. После войны он руководил «Проектстальконструкцией», строил московские высотки. И получил Сталинскую премию. Он никогда не открещивался от своих предков, но и не афишировал, например, что свой род Велиховы ведут от настоятеля Смоленского собора, а его дед Александр во времена Витте избирался председателем общества частных железных дорог России. И не от отца я узнал, что Ульянов (Ленин) в 1913 году заклеймил моего двоюродного деда, известного кадета, за его статью о состоянии российского общества, а в советское время включил в список высылаемых из России на «философском пароходе».
Я рано увлекся техникой, физикой, пошел в кружки. Дорога на физфак МГУ определилась сама собой. Бывали потом всякие отклонения — например, увлечение конкуром, прыжками на лошади. Меня выбрали капитаном команды Московского университета. Мы даже стали чемпионами столицы. После этого я получил второй разряд и коня хорошего. Скачки — это адреналин, азарт. Полгода готовишься, а потом 40 секунд — и либо ты выиграл, либо нет... Через конкур, собственно говоря, я и женился. Моя будущая жена больше интересовалась лошадьми, чем мною, но, поскольку она была у меня в команде, и на капитана обратила внимание. Довольно быстро у нас появился ребенок: конкур на этом закончился. Потом Наталья еще ездила в экспедиции, но как-то вдруг решила, что геология не так важна, и еще двоих родила...
— Считается, что физфак тогда был идеологизирован запредельно.
— Факультет был просто-таки опорой реакции и обскурантизма. Началось с того, что в 36-м декана Бориса Гессена расстреляли, а научную школу Леонида Мандельштама разгромили. Имена Бора и Эйнштейна были под запретом. Я-то еще на втором курсе был, когда старшекурсники, среди них Рем Хохлов, будущий академик и ректор МГУ, начали бурлить. Сталин уже умер, это как раз 53-й год, и студенты-физики написали письмо в Президиум ЦК. Поднялась невероятная буча. В то время, между прочим, членом комитета комсомола университета был Михаил Горбачев, но он ничего не решал. И райком, и горком партии, все на нас навалились. Но письмо мы не отозвали. Игорь Васильевич Курчатов знал эту историю. А помог нам министр средмаша Вячеслав Александрович Малышев, создатель танковой промышленности и атомных подводных лодок. Полностью сменили ректорат и деканат.
Дурной запашок оставался на факультете еще долгие годы. Хорошо еще, что никто не знал, как один профессор втянул меня на первом курсе в кружок по ленинской фальсификации истории. Пошел бы с присвистом по 58-й статье. Повезло.
— И в науке тоже?
— Вообще да. После физфака я пришел к Игорю Васильевичу Курчатову, и он принял меня в аспирантуру. Отец советской атомной бомбы не считал зазорным общаться даже со студентами. Иногда он и меня вызывал, так же как и академик Харитон. Способного человека они выдергивали независимо от того, имеет он высшее образование или нет.
В Курчатовском институте я попал на направление, которым занимались академики Лев Андреевич Арцимович и Михаил Александрович Леонтович. Это физика плазмы, термоядерный синтез. Институт не рассматривал эти проблемы как свое главное дело. Первой задачей считалась бомба, а когда ее сделали — подводные лодки, атомная энергетика. На этой почве и по другим поводам Арцимович имел конфликты и с самим Игорем Васильевичем. Оба они были из одного вуза, Физтеха.
Арцимович считал, что ядерные открытия Курчатов берет от разведки. Но на самом деле это было не так. Да, известно, что сочувствующие СССР западные ученые плюс немцы-физики, вывезенные после войны в Союз, дали некую информацию по теме. Но трудами Курчатова, Харитона, Хлопина советское ядерное научное сообщество было готово к решению урановой задачи вполне самостоятельно. И промышленность тоже оказалась способна обеспечить ядерный проект. Мы, несомненно, делали бомбу сами относительно умеренными темпами. Война мешала. Но Хиросима и Нагасаки заставили Сталина бросить все силы на ликвидацию отрыва, и после августа 1945 года первая наша бомба появилась в рекордные для таких прорывов сроки — за четыре года.
В нашем отделе «закрытого» Курчатовского института царила обстановка свободы. Что угодно могли обсудить с Роальдом Сагдеевым и Сашей Веденовым. В 1961 году мы втроем подготовили доклад для первой международной конференции по физике плазмы и управляемому термоядерному синтезу. Озвучить его в Зальцбург командировали меня.
— Со всей вашей секретностью и в буржуазную страну?
— У нас никогда не было проблемы куда-то съездить, несмотря на самые высокие допуски. Контроль был — нас сопровождали соответствующие люди. В Австрии делегацию встретил Вячеслав Михайлович Молотов. Это он в 30-е — начале 40-х годов, пока занимал кресло председателя Совнаркома СССР, курировал советский ядерный проект. А в хрущевские времена попал в опалу, и его послали советским представителем в МАГАТЭ. Посмотрел на нас вопросительно: «Уж больно вы молоды, ученые». Мол, можно ли на вас положиться? Я знал, что лишнего нельзя болтать даже в ресторане, и жестко себя контролировал. При этом свобода общения окружала полная. Вообще сильное впечатление было от буржуйской Австрии, от иностранных коллег-физиков.
С Зальцбурга появилось немало друзей из разных стран. Но самым близким стал Эл Трайвелпис. Познакомились за кружкой пива у бассейна. Он из Сан-Диего. Там был центр и команда по плазме. Мы с ним до сих пор не разлей вода. Я ему помогал, он мне. Я взялся за то, чтобы построить международный токамак, а он — сверхпроводящие ускорители SST в Техасе.
Спасибо гонке вооружений и холодной войне за ядерные ракеты, космическое пучковое и лазерное оружие. Многое из этого появилось раньше, чем об этом раструбил Рейган как о своей программе, и в Советском Союзе. Меня отправили в Красную Пахру поработать, в том числе и над военной тематикой. Там располагалась магнитная лаборатория академика Александрова, которую в 1961 году сделали подразделением Института атомной энергии имени Курчатова.
Я рано начал заниматься МГД-генераторами. Без ложной скромности скажу: много дров с этим наломали и у нас, и на Западе, но нормально работающий МГД-генератор на твердом реактивном топливе сделал именно я в Пахре. Условно, конечно, потому что работали вместе с КБ, заводами. Американцы не имели ничего подобного, так как использовали в качестве источника плазмы значительно более громоздкие жидкостные ракетные двигатели. Кроме военного применения, МГД-генераторы нашли себя в геологической разведке на шельфе, мониторинге напряженного состояния земной коры.
Другая команда работала по лазерам: будущие нобелевские лауреаты Прохоров и Басов. Программа у них была фантастическая, авантюристическая даже. А Прохоров и Басов всегда были между собой конкурентами. Но для их лазерного оружия были нужны источники энергии, и они предложили мне этим заняться. Так я вошел в контакт с секретарем ЦК по оборонке маршалом Устиновым, получил доступ к военно-промышленному комплексу.
При минимальных затратах мы обошли американцев по лазерному оружию. Установленный на самолете, наш лазер выдавал 1 мегаватт лазерного света (американский — 300 киловатт), а установленный на корабле (мы испытывали его на полигоне в Феодосии) — 5 мегаватт.
У меня сложились теплые отношения с Дмитрием Федоровичем Устиновым. Он меня и домой приглашал, часто вспоминал моего отца, с которым эвакуировал оборонные заводы во время войны.
А вот с Андроповым история развернулась драматически. Когда он стал секретарем ЦК по идеологии, я попал к нему на прием. Меня волновало в тот момент наше отставание в области вычислительных средств и электроники. Как бывший шеф КГБ он, конечно, знал это. За все время моей работы это был единственный спокойный деловой разговор о развитии информационных технологий. Прощаясь, Андропов сказал: «Мы продолжим». Но продолжить не получилось, потому что он тяжело заболел. Поддерживал по телефону. В результате мы все-таки создали в академии отделение информатики и вычислительной техники.
— А как с Ельциным отношения складывались? Это его заслуга, что Курчатовский институт не развалился?
— Конечно. Но заслуга своеобразная. Он у нас в институте был еще как первый секретарь Московского горкома. Ему тогда академик Легасов повесил лапшу на уши: мол, можно построить большой реактор и снабжать всю Москву электричеством. Это была идиотская идея. Слава богу, Ельцин об этом забыл. А потом пришлось обращаться к Борису Николаевичу уже как к президенту России по поводу спасения Академии наук и Курчатовского института.
В январе 1991 года мы с Новожиловым сделали выставку, где я представил Ельцину главную идею — освоение Арктического шельфа силами атомного подводного кораблестроения. Адмирал Горшков и другие разгоняли численность атомного флота до бесконечности. Нужно было, чтобы весь комплекс, а это 200 тысяч рабочих мест, заводы, КБ, НИИ и, самое главное, «Севмаш» в Северодвинске, научился строить не только подводные лодки, но и морские ледостойкие буровые и добычные платформы.
Ельцин сразу понял идею. Газ и нефть на шельфе — это деньги, бюджет. Но главная задача развивать на полученные средства машиностроение, как делают в Норвегии. Ельцин и это понял. Велел готовить указ о создании компании «Росшельф». В мае 1992 года новая морская нефтегазовая компания была создана. Основным акционером становился «Газпром», он был готов инвестировать в «Севмаш». «Росшельф» получил лицензии на Приразломное нефтяное и Штокмановское газоконденсатное месторождения в Баренцевом море. Сегодня построенная «Севмашем» для «Газпрома» первая в мире морская ледостойкая платформа установлена на точке и готовится начать промышленное бурение на Приразломном.
К Борису Николаевичу пришлось обращаться и по поводу Академии наук: я с ним договорился, что мы академию передаем в Россию. Горбачев, конечно, сопротивлялся. И другие палки в колеса начали вставлять: Бурбулис, Хасбулатов. Предложенные мною указы были подготовлены, но Ельцин уезжал в Германию. Звоню Коржакову: «Что делать? Может, я документы привезу в аэропорт?» «Ладно, приезжай, посмотрю», — не упорствовал главный охранник. Но указы все у Бурбулиса. Врываюсь на заседание правительства и чуть не силой вырываю бумаги. Наутро Борис Николаевич во Внуково-2 поставил две исторические подписи: о Российской академии наук и Российском научном центре «Курчатовский институт».
И Курчатовский институт, обретя особый статус, устоял, в том числе с помощью проектов освоения Арктического шельфа, потому что в рамках сотрудничества с «Газпромом» мы получили приличные деньги.
— Удивительно, в сколь разноплановых проектах участвовал ядерщик Велихов.
— Что правда, то правда: путь извилист; ступени научной карьеры я проходил с неким своеобразием. Открытия и изобретения как-то давались легко, а вот за диссертацию садиться не хотелось. В начале 1964 года Александров приказал писать автореферат. Справился с ним довольно быстро. Автореферат оказался тощим, в несколько страниц. Повез на читку в Горький к своему оппоненту Андрею Гапонову-Грехову. Ошибок не нашел.
А вот перед защитой все как-то не складывалось. Ночь получилась почти бессонной, потому что нашей кошке приспичило рожать, жена Наталья Алексеевна была в отъезде, и мне одному пришлось кутать в одеяло мокрых и слепых котят. Не сразу завел утром свой горбатый «Запорожец», по дороге из Пахры спустило колесо, оставалось одно средство — закачать в него воду, чтобы как-то добраться до Москвы. Опоздал. Но Ученый совет Курчатовского института долго не мучил с защитой и присвоил мне сразу степень доктора физико-математических наук. Дома у Михаила Александровича Леонтовича водочкой, вареной картошкой и селедкой с лучком отметили мое «остепенение».
Мне было немногим более тридцати, но это не помешало академику Александрову назначить меня замдиректора Курчатовского института и руководителем термоядерных исследований в СССР. В те же годы мой ровесник Роальд Сагдеев стал директором Института космических исследований. Так что я не исключение.
— В академики так же легко «вступили»?
— В Академию наук я особо не рвался, но коллеги избрали членкором, а в 1974 году — действительным членом АН СССР.
Летом 1977 года академик Рем Хохлов, ректор МГУ, пригласил меня с собой в горы. Я поехать не смог, достраивал дом для детей. Приходит весть: в горах погиб Рем Васильевич Хохлов. Звонят из Москвы, вызывают в ЦК к завотделом науки Трапезникову. Этот членкор, приятель Брежнева, без особых вступлений сообщает, что принято решение назначить меня вице-президентом АН СССР. Кто сделал мне протеже — до сих пор любопытно. Под конец беседы Трапезников перешел к личному: «Вы часто ездите за границу. Привезите мне электробритву на батарейке...»
— О времена, о нравы! Какие скромные потребности для чиновника такого ранга!
— О потребностях скажу отдельно. Когда в мире разворачивалась информационная революция, в Академии наук не было ни одного персонального компьютера. Как, впрочем, и в зданиях Совмина и Госплана. Даже прогрессивные министры, тот же Славский, не отказывая себе в штатах секретарш, персональных водителей, пайках и квартирах, не видели нужды тратиться на компьютеры. Первый секретарь Московского горкома Гришин, в прошлом выпускник техникума паровозного хозяйства, заявил, что в Москве ему нужен пролетариат, а не безлюдное производство компьютеров.
В Академии наук на создание отделения информатики у меня ушло 6 лет. И это при поддержке члена Политбюро Устинова и секретаря ЦК Зимянина!
В те же годы стало очевидно отставание от ведущих стран Запада в области термоядерного синтеза. Крупные токамаки строились в США, Японии, ФРГ. Все пытались получить дешевую энергию и производство без ядерных отходов. Американцы развернули программу, финансирование которой в начале 1970-х годов составляло 500—600 миллионов долларов в год — еще тех долларов, не обесцененных. Мы с ними сотрудничали, и они сюда приезжали. Именно тогда у нас возникла идея построить международный, совместно используемый реактор. Так родился проект ITER.
— Вас никто не обвинял, что вы такую супертехнологию отдавали супостатам?
— Нет, поскольку все оформлялось официально на правительственном уровне с участием КГБ. Обвинения пришлось услышать, когда я в 1980-е годы вплотную занимался взаимным (СССР — США) ограничением подземных ядерных испытаний. На Политбюро представитель Минобороны прямо заявил, что я предатель: я тогда добился, чтобы американские сейсмические приборы были поставлены на расстоянии 300 километров от наших испытательных шахт в Семипалатинске.
Американцы получили право мониторить наши испытания. А пускать нас с той же целью на полигон в Неваду не спешили. В то время в Москву приехал директор USIA — влиятельнейшего Информационного агентства США — Чарлз Вик. Я рискнул пригласить его и попытался объяснить: «Ваш президент Рейган все время говорит о роли частной инициативы в политике. Ученые США и СССР совместно ее проявили, но нас не пускают в Неваду». «Напиши ему письмо, — отреагировал Чарлз, — а завтра я увижу президента в Афинах и передам». Через месяц мы получили рейгановское добро и вскоре установили наши сейсмографы в Неваде.
Есть хорошая книга Дэвида Хоффмана «Мертвая рука». Там описана вся эпопея по ядерному оружию. А вторая половина — это про наши дела, когда меня пригласил академик Иноземцев в 1980 году на обсуждение вопросов, как избежать ядерной войны. И наши, и американцы в один голос говорили, что нельзя проверить, ведутся подземные испытания или нет. Мы же показали экспериментально, что процесс можно контролировать доступными средствами. Это была большая хорошая работа, и она получилась.
Никогда не забуду главу Ватикана. Иоанн Павел II сумел объединить представителей сорока академий наук идеей мира без ядерного оружия. Нино Зикики, известный физик и общественный деятель, пригласил меня на ежегодную конференцию, проходившую в городе Эриче на Сицилии. Туда приезжали директора оружейных лабораторий, руководство НАТО, а из физиков-классиков — Петр Леонидович Капица, Поль Дирак. Мы жили в кельях монастыря на высоте 1000 метров над уровнем Средиземного моря. В подвале стояли разбитый, но издававший звуки рояль и две бочки — с чудесной марсалой и амаретто.
Насколько могущественен синьор Зикики, я узнал в Риме. Мы хотели поехать в древний город Остию, но там не оказалось на месте мэра, а без встречи на высоком уровне Нино ехать отказывался. Чем занять время? Я в шутку предложил пойти на прием к папе. Нино исчез, и через 40 минут нас принял глава Святого Престола. Говорили, в том числе и на русском, довольно долго. «Вы бывали в музее Ватикана?» — спросил он в конце аудиенции. Папа вызвал одного из кардиналов. Тот повел нас по пустым залам, отпирая шкафы и показывая нам реликвии: тиары, массивные золотые кресты с чистейшей воды бриллиантами, корону, усыпанную драгоценностями, в которой короновали Наполеона.
Так случилось, что кончины Брежнева, Андропова, Черненко (первым ушел Суслов, и в народе это назвали «великий почин») отложили до горбачевских времен программу ядерного разоружения. Тогда же программа «звездных войн» Рейгана уже с той стороны океана подогревала милитаристское безумие. Парадоксально, но именно многие атомщики, включая академика Сахарова, первыми выступали против бесконечного ядерного вооружения.
— Кстати, сколько в Курчатовском институте действующих реакторов?
— В институте имени Курчатова в конце 1980-х годов работало восемь исследовательских реакторов. Сегодня в стадии закрытия находится один из двух последних незакрытых реакторов, на котором проводились материаловедческие исследования и выработка медицинских радиоизотопов. Остался еще наш первый в Евразии исторический курчатовский реактор Ф-1 «нулевой» мощности, который был запущен в 1946 году и который включается сегодня в работу эпизодически как источник нейтронного излучения для тарировки измерительных приборов, он исправно служит вот уже 65 лет. Американцы спрашивали: «Сколько еще проработает это детище Курчатова?» Мы прикинули: «Еще лет 300».
— ВИП-персоны, частенько наведывающиеся в институт, фона не опасаются?
— А он абсолютно нормальный. Помним и другие времена. У нас оставалась «грязная» зона, где было условно 100 тысяч кюри на квадратный километр. По нормам при 5 кюри запрещается заниматься экономической деятельностью. Наши сверхцифры были связаны с тем, что в начальный период работы института образовались захоронения радиоактивных материалов. В конце концов мы добились, чтобы нам выделили деньги, и очистили территорию. У нас кругом установлены дозиметры, висит уличное табло, которое показывает горожанам уровень радиации. Самое смешное, что этот уровень выше даже в Министерстве образования и науки на Тверской, потому что здание построено с использованием гранита, который Гитлер когда-то запас, чтобы воздвигнуть памятник своей победы. А гранит имеет высокую радиоактивность. Уровень радиации в районах тепловых станций, работающих на угле, значительно выше, чем у нас. Уголек фонит.
— Давайте о приятном. Вы неравнодушны к бардовской песне…
— Я всегда очень любил Вертинского. Потом Окуджаву. В Красную Пахру кто только не приезжал. Юрий Визбор и наш физик любимый Сергей Никитин. Конечно, Высоцкий. Когда он у нас бывал, то всякий его концерт превращался в личную встречу. Я не помню, чтобы мы Володе накрывали стол, потому что он всегда на концерте много пел и потом продолжал. Поэтому после концерта по-быстрому прямо из бутылок пили, тут же пилили огурцы, колбасу. Кому накрывали, это Галичу. Но он и пел за столом. Мы были филиалом Курчатовского института, поэтому местные партийные органы не имели власти над нами. А московской власти было не до нас. Звали самых запрещенных. Однажды ребята уговорили пригласить певицу Нехаму Лившицайте. Для этого требовалось написать официальную бумагу секретарю Латвийского ЦК. Написал. Отослал. Приехала. И ее выступление в Пахре прошло на ура. Я только не знал, какой мне подвох устроили коллеги. Оказывается, это был ее последний концерт в Советском Союзе перед отъездом в Израиль. Но, как и в молодости, пронесло...