О чем бы я хотел поговорить с Дарвином

07.12.2021

Источник: Троицкий вариант, 07.12.2021, Евгений Кунин, Михаил Гельфанд



Нам надо серьезно поговорить… за жизнь

Были времена, когда биологи именовали себя естествоиспытателями. Они путешествовали по джунглям и пустыням, привозя в мировые столицы чучела птиц и зверей, банки с гадами в формалине, черенки и семена диковинных растений. На смену им пришла эра биологов, изменивших мир открытиями, совершенными в четырех стенах лаборатории: Луи Пастер, разоблачивший концепцию самозарождения жизни, а позже Александр Флеминг, по оплошности открывший мир антибиотиков, Томас Морган, установивший законы наследования признаков, Джеймс Уотсон с Фрэнсисом Криком, выяснившие молекулярный принцип этого наследования… Даже после революционного открытия последних наши представления о жизни существенно изменились и продолжают изменяться, а в контексте пандемии они еще и вызывают неподдельный интерес широкой общественности. Заниматься вопросами живого теперь прерогатива не только биологов; математики, физики, химики, медики — и биология вышла за рамки самой себя, стала чем-то большим, что на Западе обрело лаконичное название life sciences.

Важных событий и открытий в этих самых life sciences теперь столько, что даже специалисты едва успевают следить за тем, что же происходит в соседней отрасли. Чтобы сложить некий глобальный портрет «наук о жизни», Сколтех в партнерстве с Российским научным фондом и при поддержке ведущих СМИ запускает новый медиапроект, имя которому — «Разговоры за жизнь». Это цикл интервью с самыми яркими фигурами из наук о жизни: российскими и зарубежными; «классическими» биологами, «мокрыми» и биоинформатиками; корифеями и молодежью, добившейся ярких успехов на научном поприще. Среди героев, в частности, главный врач ГКБ № 23 имени И. В. Давыдовского кардиолог Елена Васильева; профессор Сколтеха эволюционист Георгий Базыкин; иммунолог профессор МГУ, заведующий лабораторией иммуногенетики ЦНИИТ РАМН Александр Апт.

«Троицкий вариант — Наука» открывает этот проект беседой за жизнь с Евгением Куниным.Никита Лавренов, научный журналист, зам. главреда «Кот Шрёдингера», биолог Михаил Гельфанд, вице-президент по биомедицинским исследованиям Сколтеха, научный руководитель медиапроекта «Разговоры за жизнь»:

«События последних двух лет показали, что биология — это самая важная из наук (впрочем, биологи это знали давно, если не всегда). Если же серьезно, то именно в биологии происходит наиболее быстрый и глубокий прогресс: от понимания молекулярных механизмов работы клетки до эволюционной истории человека. В проекте участвуют ученые, которые работают в очень разных областях — от классической зоологии до молекулярных основ работы мозга, от эволюционной биологии до биомедицины, — и потому он дает представление не просто о многообразии, но о единстве биологии и о пронизывающих ее связях».

Удастся ли нам понять, как возникла жизнь? Нужно ли беспокоиться о том, кому (не) дают Нобелевскую премию? Какова роль метафор во взаимовлиянии лингвистики, физики и биологии? Почему научная работа бывает похожа на обливание кота пивом, а в лучших случаях — коней шампанским? Об этом и многих других проблемах биоинформатик Михаил Гельфанд побеседовал с эволюционистом Евгением Куниным в рамках нового проекта «Разговоры за жизнь».

— Немного странное занятие брать интервью у человека, которого давно и довольно хорошо знаешь, но они обычно хорошо и получаются. Женя, кем вы себя внутренне называете? Когда вас спрашивают, кто вы как ученый, какое у вас самоназвание: биолог, биоинформатик, молекулярный биолог?

— У меня есть разные шляпы. Но точно не биоинформатик. Я предпочитаю говорить: evolutionary biologist. «Эволюционный биолог» по-русски звучит по-дурацки, наверно, — это может звучать «эволюционист», что ли, я не знаю.

— Ну вот сразу и начинается: эволюционисты, креационисты…

— Вот именно! Поэтому это что-то другое, да.

— Это модная наука?

— Как вам сказать… В общем, по-видимому, теперь довольно-таки да.

— Последний год, я понимаю…

— Нет-нет, последний год — это вишенка на торте. Не в последний год, а в последние двадцать — двадцать пять лет благодаря геномам, потом high-throughput sequencing, experimental evolution всё это стало выглядеть по-другому — и наука эта стала модной… Но может быть, это лишь wishful thinking. Однако, безусловно, эта область исследований стала респектабельной. Kогда я всё это начинал, лет тридцать назад и даже чуть больше, в общем-то, оно респектабельным и не было. А теперь определенно стало.

— Лет десять назад мы с Анной Любецкой, моей студенткой, составили список всех биоинформатиков — формально всех, кто публиковался в журналах со словом «биоинформатика» в названии, — потом подобрали все их статьи, не только в биоинформатических журналах, собрали все ключевые слова в этих статьях и каждому слову приписали в каждый заданный год вес — насколько чаще или реже оно стало употребляться в этом году по сравнению с предыдущим. После этого каждому биоинформатику приписали сумму весов тех слов, которые он употреблял в своих статьях в каждом году.

— И таким образом меряется то, что можно назвать trendiness…

— Если сумма положительная, мы это назвали vogue, а если отрицательная, то, чтобы никого не обижать, vintage.

— Ну хорошо…

— И угадайте: кто оказался самым винтажным автором?

— Ну как кто — естественно, ваш покорный слуга, кто же еще?

— Вот именно. Получается, что это не модная наука.

— Я не уверен, что это сейчас так уж бы воспроизвелось. Я думаю, что в последнюю декаду это дело выходит на передний план; я не утверждаю, что там стало literally in vogue, но тем не менее оно выходит на передний план.

— В том, что вы делаете, какое соотношение внутренней научной программы и некоторого оппортунизма: подвернулась хорошая коллаборация — вот мы что-то с ней сделали, или подвернулись хорошие данные, какой-то интересный геном — вот мы тоже свой кусочек…

— Или случилась, не приведи Господи, пандемия…

— И пандемия тоже…

— Это хороший вопрос. Давайте скажем так, чтобы обидно не было: пятьдесят на пятьдесят, потому что я совершенно не отрицаю оппортунизм, да и не осуждаю.

— Так вы себя называете эволюционным биологом, а биоинформатики-то — они по определению оппортунисты.

— Да, конечно. Я надеюсь, что в эти оппортунистические отношения мы все-таки тоже вносим фундаментальный компонент — эволюционную биологию. Поскольку, как известно, «биология приобретает смысл только в свете эволюции», вот мы и стараемся этому всегда следовать, поэтому пятьдесят на пятьдесят. И это еще немножко flattering. Может, там, если поточнее разобраться, и шестьдесят процентов оппортунизма.

— Что самого интересного происходило в эволюционной биологии за последний год? Не год, а десять лет… За какой-нибудь разумный срок… Я даже не знаю, какой срок разумный — за год, за десять лет, за пять? Всё меняется с такой скоростью… Это сразу два вопроса: что самого интересного происходит вокруг и что самое интересное, чем вы больше всего довольны, что у вас лучше всего получалось?

— Давайте вокруг — из того, что делаем не мы. Меня сейчас больше всего интересует experimental evolution. И тут, понятное дело, работы Ричарда Ленского (Richard Lensky), но теперь это уже, конечно, далеко не только он, но и многие другие, и это ужасно увлекательно: видеть, как всякие явления — селекция, фиксация чего-то случайного и неслучайного, то, что называется clonal interference, замена одной линии другой, — как это всё происходит в динамике непосредственного эксперимента. Это очень интересно наблюдать.

А внутреннее… а внутреннего на самом деле за последние пять лет было довольно много, и я тут, наверное, могу показаться нескромным. Мне кажется, как я говорил в своем докладе на недавно проходившей конференции, к моему собственному изумлению, нам удалось в основном разобраться в истории вирусов: как происходила эволюция всего того разнообразия, которое мы видим. И соответственно, в структуре этого разнообразия. Произошла кристаллизация нашего понимания, что меня самого очень поразило: там всё дополняется, но не разваливается — это прекрасно.

— Вы ожидаете, что никаких принципиально новых вирусных полимераз не обнаружится?

— Нет, не обнаружится. Я вполне могу предсказать, какие полимеразы, которые уже есть у хозяев, могли бы быть захвачены и использованы какими-то достаточно редкими вирусами (потому что, если не редкими, мы бы это знали). А вот принципиально новых нет и не будет.

Но с другой стороны, раз мы коснулись проблемы «разнообразие vs единство» (diversity versus unity), есть еще всякие удивительныe открытия, в которых мы поучаствовали… Тут надо сказать — чтобы уж совсем не быть нескромным — и про других. Есть, в частности, Ротем Сорек (Rotem Sorek) в Вейцмановском институте, довольно замечательный. И мы с ним как-то параллельно исследуем разнообразие и эволюцию систем иммунитета, защиты от вирусов и прочих генетических паразитов…

— Бактериального иммунитета?

— Да. Мы наблюдаем ряд совершенно поразительных явлений. Комбинаторное разнообразие строится из сравнительно небольшого числа элементарных блоков, элементарных частиц в некотором смысле, а число комбинаций — невероятное, как в химии, особенно органической: атомов мало, а что из них наделывается — это какая-то «жуть».

— Вы занимаетесь самыми глубокими эволюционными историями, какие только можно себе представить. Эволюция вирусов — это может быть даже до эволюции всего остального.

— Сложный вопрос, но глубокий.

— Во всяком случае, это самое глубокое, куда мы можем залезть — в обычной, в клеточной жизни, дальше LUCA мы пройти не можем, — но с вирусами вы, по-видимому, залезаете дальше.

— Это не совсем верно, можно заглянуть и в историю существенно глубже.

— Паралоги (гомологичные гены, которые разошлись в результате дупликации. — Ред.) еще можно смотреть.

Вот именно.

— Ненамного дальше…

— Намного. Конечно, LUCA давно был, но в принципе — намного.

— Изучение паралогов не так много скажет про этих предков LUCA.

— Про то, какие они были, — к сожалению, да, очень мало.

— Тем не менее вирусы — это самая глубокая эволюционная реконструкция, которую можно себе представить. Глубже этого только происхождение генетического кода, про который вы тоже высказывались.

— Я думаю высказаться и про то, что было еще раньше.

— Это уже к химикам. А с другой стороны, вы говорите, что самое интересное, что сейчас происходит, — это эволюционные эксперименты, где исследуются как раз события быстрые и недавние. Я понимаю, если бы это было интересно мне, потому что я вообще смотрю, как штаммы эволюционируют.

— Я тоже смотрю, как штаммы эволюционируют.

— Как у вас в одной голове сидит такая глубокая эволюция и очень поверхностная?

— Вот это тоже отличный вопрос. Сидит, и еще более глубокая, чем мы с вами обсуждали, вплоть до неких теорий, которые обобщаются до эволюции (не вполне органической). Однако сидит. Мне это нравится. Я сознательно, нарочно так делаю, так живу.

— А какая область эволюционной биологии или упомянутой выше биоинформатики вам неинтересна?

— «Неинтересно» в отношении эволюционной биологии — это плохое слово.

— Не сидит в голове.

— На это легко ответить. Всё то, что называется evo-devo , эволюция многоклеточных организмов и особенно их развитие в деталях.

— Почему?

— На это очень трудно ответить, тут играет роль уже и какая-то… не подберу русское слово… сontingency.

— Привычка? Преемственность?

— Да, преемственность, история, случай.

— Двадцать лет назад не с кем было делать всякие омиксы, просто потому что не подвернулось, а потом так уже и пошло?

— Вроде того.

— Evo-devo в значительной степени сидит на омиксах.

— Не сложилось, не хотелось, да и данных не было. С другой стороны, evo-devo сидит на понимании биологии такого уровня сложности, который меня совершенно пугает. Я хочу хотя бы как-то представлять то, чем мы занимаемся. Когда я смотрю книгу Эрика Дэвидсона (Eric H. Davidson) — царствие ему небесное, замечательный был человек, — то схемы, которые я там вижу, у меня вызывают полный ужас. Нарисовать-то можно, а вот на человеческом языке объяснить — по-моему, нет. Я таким не хочу заниматься.

— Может, вам просто мясорубки не нравятся?

— Мясорубки тоже не очень. А с другой стороны, какая область биоинформатики меня интересует? Да почти никакая, в общем-то, не интересует.

— Биоинформатика в данном случае — инструмент, у нее нет областей, так же как и у электронной микроскопии.

— Не могу с вами согласиться: и там, и там есть области настоящих, серьезных исследований. Есть замечательные люди, которые интересуются алгоритмами.

— Это замечательные люди, которые нам делают новый микроскоп, спасибо им за это.

— Есть люди, которые получили свои глубоко заслуженные Нобелевские премии за новые микроскопы.

— За что бы могли дать Нобелевскую премию в эволюционной биологии или биоинформатике?

— В эволюционной биологии, наверное, ни за что, потому что она не встраивается в рубрикацию Нобелевских премий…

— Не канает под медицину и физиологию? Или по нынешним временам anything goes?

— Увы, ни под вышеперечисленное, ни под химию. Вот за что дать Нобелевскую премию в биоинформатике — тут я четко знаю, у меня есть даже некоторое внутреннее знание, конкретное. Безусловно, нужно дать за программы поиска сходства последовательностей… Скрининга баз данных на сходство последовательности, FASTA, BLAST и так далее.

— Мы с Джимом Фиккетом уже очень давно, лет двадцать назад, обсуждали, за что могли бы дать Нобелевку математическим биологам, и придумали, что за структуру белка.

— И за это в какой-то мере, да.

— То есть получается, что Нобелевку надо давать «Гуглу» ?

— За некоторые варианты структурного моделирования уже дали Майклу Левитту; «Гуглу» и Дэвиду Бейкеру, конечно, надо дать. Но с другой стороны, это несправедливо, потому что сравнение последовательностей на практике, по крайней мере пока, гораздо важнее, на этом весь мир держится.

— Это кому как — это важнее вам, потому что вы занимаетесь глубокими эволюционными изысканиями…

— Нет-нет… Любому биологу…

— …А людям важнее структура.

— Но ведь это небольшое комьюнити.

— Фармацевтов много. Все большие компании занимаются структурными вещами, докингом и так далее.

— Это, конечно, важно, но без бласта вообще ничего нет. Не было, да и нет. За это, разумеется, нужно обязательно давать. А в собственно эволюционной биологии — не знаю, об этом я не буду сейчас говорить.

— Вообще, нужны ли Нобелевские премии по биологии? Имеют ли они смысл? Ведь всегда оказывается, что рядом с теми двумя или тремя, кто за что-то премию получил, имеется полдюжины тех, которым тоже стоило бы дать за то же самое…

— За редчайшим исключением, действительно, так и получается. И эти исключения как-то давно уже были. Я думаю, что к этому нужно спокойнее относиться. Премии давать нужно, но не нужно их фетишизировать. В конце концов, в завещании Нобеля внятно написано, что они даются за конкретные открытия или изобретения, — вот так оно и есть. Не нужно думать, что тот, кто их получил, великий ученый, а кто не получил, тот нет.

— Ну вот CRISPR-Cas. Дали премию людям, которые придумали, как CRISPR-Cas использовать для генной инженерии, но перед этим были чудесные люди из «Даниско», которые про CRISPR-Cas экспериментально показали, что это противофаговый иммунитет, а перед этим вы с коллегами это предсказали, а перед этим Мохика (Francisco Mojica) десять лет коллекционировал повторы в геномах бактерий и даже видел в них фаговые вставки, а еще перед этим какие-то японцы, которых никто не помнит, впервые описали такие повторы…

— Некоторых сладких пряников, конечно же, все эти люди заслуживают.

— То есть премию дали, как дедушка Нобель велел, не за открытие, а за изобретение…

— Абсолютно верно.

— А адаптивный бактериальный иммунитет — это открытие, причем фундаментальнее просто некуда.

— Я бы с вами согласился.

— И кто молодец?

— Все! Конечно, можно было бы дать еще одну премию за эти открытия физиологии и медицине, и полностью исключить, что такое случится, невозможно, но мне это представляется маловероятным. И те молодцы, и другие. Еще раз: премии давать нужно, это стимулирует прогресс, а не тормозит, а волноваться по этому поводу не надо.

— А по какому поводу надо волноваться?

— Ну как — по поводу понимания устройства мира.

— Есть такое, чего мы никогда не поймем в эволюционной биологии?

— Разумеется! На это слишком просто ответить. Мы никогда не поймем, как возникла жизнь. Мы можем построить красивую теорию, в некоем пределе, мы можем разработать хорошую химию, но это очень сложно. Не только я, даже вы этого не увидите. Но в принципе, если всё будет нормально, если не погибнет человечество, то через сотню лет, может быть, удастся получить в лаборатории функционирующую клетку. Совершенно этого не исключаю. Но вот как оно было на самом деле — никто никогда не узнает.

— С другой стороны, если удастся сделать достаточно большой самостоятельный и не слишком ошибающийся РНКовый репликатор, то вроде бы можно будет считать, что принципиально этот вопрос решен.

— Это будет колоссальное достижение, но кто вам скажет, что именно так и было дело? Никто. Мало ли из чего можно сделать полимеразу?

— Это правда. Проблема генетического кода и системы трансляции, и вообще, перехода к белковому миру — даже невозможно себе представить, как оно было. Не кажется ли эта проблема еще более неразрешимой, чем проблема происхождения жизни de novo?

— Это тоже.

— Кое-кто от отчаяния даже в этой связи про multiverse и антропный принцип писал.

— Почему же от отчаяния?

— На мой взгляд, это полная капитуляция.

— Ну, я бы с вами поспорил… «А кто тебе сказал, что ты должна быть счастлива?» А кто сказал, что есть логика за этой эволюцией? Никто!

— Там даже без логики непонятно, как могло бы быть.

— Я писал про мультиверс, не отрекаюсь от этого совершенно.

— Про то, кто мне сказал, что я должна быть счастлива, я могу ответить. Мне дедушка Дарвин сказал.

— Этот сказал… Но если вы сделаете совершенно шокирующую вещь — заглянете снова в эту статью про мультиверс17, — там как раз это и сказано. При одном маленьком условии, что уже начался естественный отбор. Возникла система, в которой происходит естественный отбор.

— Возник репликатор?

— Правильно. И вот эти первые репликаторы должны были как-то возникнуть. Есть идеи как; может, они окажутся плодотворными. Мы с некоторыми коллегами пытаемся их развивать в некоторую более математическую теорию, касающуюся возникновения селекции до репликаторов.

— Вы меня опять затащили в РНКовый мир, а я пытаюсь поговорить про переход к белковому — что там с трансляцией и генетическим кодом…

— Что страшнее — это дело вкуса. Потому что и то и другое — почти бесконечно страшно.

— Но для этого был придуман мультиверс.

— Посмотрите статью — много для чего.

— Это вас общение с физиками испортило.

— Или улучшило.

— Это интересный вопрос, потому что мне, когда я про что-то думаю, оказывается очень полезной языковая метафора и обдумывание того, что происходит, в сопоставлении с тем, что мы примерно понимаем про язык; и там, кстати, есть такая же, пока неразрешимая, проблема про возникновение языка. А вы, по-моему, никогда в жизни языковыми параллелями и метафорами не пользовались…

— А вот тут обидно! Мы несколько лет назад напечатали статью про Universal grammar. Вы, небось, не смотрели?

— Слушайте, Женя, вы пишете больше статей, чем я в состоянии прочитать.

— Вот! Честно говоря, я очень рад, что вы ее не читали. Статья, хоть и напечатана в PNAS не по слоту для академиков, а по-честному, — но, скажем так, очень неглубокая. Не буду говорить «плохая», это будет, наверное, слишком самоуничижительно, — но чрезвычайно неглубокая. Но для меня это действительно интересно. Мне в силу склада ума или чего-то еще (и некоторой любви к литературе) лингвистические аналогии, метафоры и, хотелось бы верить, более глубокие аналогии всегда были интересны. Но ни фига у меня из этого никогда не получалось.

— Мы понимаем, что из метафор могла получиться только литература. Вопрос в том, как вы думаете, а не про что вы пишете.

— Физические параллели мне чрезвычайно интересны. Более того, я думаю, что это даже не параллели, а некоторые, простите, основы мироздания. Мы с моими коллегами-физиками сейчас пытаемся строить чрезвычайно общую теорию.

— Вы все формулы понимаете в ваших статьях с Михаилом Кацнельсоном?

— Это хороший вопрос. До сих пор — да. Но сейчас это куда-то забирается, где это требует очень серьезных усилий.

— Вы чувствуете термодинамику?

— Чувствую ли я? Вы знаете, мне кажется, что чувствую. В том числе и неравновесную, которая совершенно необходима.

— Я в этом году в курсе «Методология биоинформатики» читал со студентами ваши статьи.

— Какие?

— Философские и широкие, про генетический код, про интроны и сплайсинг…

— Философскими можно назвать только обзоры, а конкретные статьи были очень конкретными.

— Я имел в виду те, которые вытекли из научной программы, а не из оппортунизма. Они хотели набрать легенького, но я не дал.

— Это была программа для PhD или Masters?

— Аспиранты первого-второго года. И там из обсуждения выскочило штук двадцать хороших задач, которые можно брать и делать.

— Это отлично и здорово и…

— Это я вам комплимент делаю, если что.

— Спасибо. Этот — хороший. Мне он очень нравится. И что-то получилось?

— Это же не мои студенты.

— Не ваши, но, может, кто-то из них потом…

— Посмотрим, у меня все ходы записаны.

— Моя книжка Logic of Chance в значительной степени тем была хороша, что из нее было довольно многое взято и просто сделано.

— Вы за этим следите? Кто что взял?

— Я имею в виду только своих. А за тем, что в мировой литературе, — нет, не слежу.

— У вас есть ученики? Такие, которые оторвались и стали независимыми?

— Есть, конечно.

— Кто?

— Надо подумать. Таких, о которых приятно говорить, немного, но они есть.

Кинг Джордан (King Jordan) занимается эволюцией транспозонов, что тематически связано с тем, что он со мной делал, но, с другой стороны, изучает генетику человеческих популяций, что с моими исследованиями совершенно не связано. Лиран Кармел (Liran Carmel) по образованию физик, а в том, что он делает в биоинформатике и геномике, он именно что мой ученик. С другой стороны, он полностью оторвался от того, что я делаю, и пошел в совершенно другую область — реконструкцию эпигенетического ландшафта древних, неандертальских и прочих, геномов — и в этом достиг многого и сделал себе, можно сказать, громкое имя. Это очень приятно.

— Аравинд?

— Аравинд (Aravind L. Iyer) — дело тонкое, потому что с самого начала я не очень многому его мог обучить, он уже очень многое понимал и знал. Чему-то я его, конечно, мог научить: как надо и не надо писать статьи. Но это было бы некоторое самопоздравлятельное утверждение говорить, что он мой ученик. Точно так же и Коля Гришин. Чему-то он, наверное, у меня научился, но, в общем, не столь многому.

— Но и не так долго учился?

— И не так долго. Аравинд дольше, точно. Конечно, есть люди, которые остаются со мной.

— Я понимаю, я про это специально не спрашивал.

— Аркадий Мушегян, конечно, тоже. Март Крупович (Mart Krupovic) в моей лаборатории был совсем недолго, только с визитом. Тем не менее я считаю его своим учеником и этим горжусь и радуюсь.

— Я думаю, что знаю ответ, но тем не менее: если бы вы что-то рассказывали Вадиму Израилевичу, что бы это было?

— Не поверите, но, во-первых, я недавно ему рассказывал про ту систему вирусов, о которой мы говорили раньше. И мы вместе с ним только что даже опубликовали что-то весьма этому родственное.

— Я угадал.

— Второе — еще одну вещь, в некотором смысле более глубокую, то, что я называю evolutionary entanglement. Как это переводится — запутывание, что ли? Как quantum entanglement…

— Да, запутывание.

— Ну вот, я ему рассказывал про запутывание эволюции генетических паразитов и мобильных элементов. Я это в каком-то смысле обнаружил, а в каком-то — осознал на примере CRISPR. Системы защиты сами по себе формируются из мобильных элементов или из их кусков, и наоборот: мобильные элементы рекрутируют многое из систем защиты. Это очень принципиальная вещь по поводу эволюции вообще.

— А дедушке Дарвину? Чтобы он понял.

— Хороший вопрос. Да он бы всё понял.

— Я тоже так думаю.

— Но что бы я хотел ему рассказать? Я еще не готов ему рассказывать. Вот если у нас получится теоретическая работа, которую мы пытаемся с Мишей Кацнельсоном и некоторыми другими людьми сделать — как кота пивом облить… Впрочем, конечно, я бы рассказал ему и про теорию происхождения сложности, про работы Майкла Линча (Michael Lynch) и вот это всё. Я думаю, что ему это схватить было бы очень нетрудно.

— Кота пивом?

— Это анекдот, весьма важный для понимания сути научной работы.

Компания господ офицеров, включая поручика Ржевского, весь день выполняет сложные задания государя императора — скачут на конях, жара, все офицеры в пыли. Тяжело, в общем. Наконец выполнили задание, слава богу, вздохнули немножко, остановились у трактира на ужин и ночлег, спешиваются. Неожиданно поручик Ржевский обращается к компании: «Господа офицеры, наши кони верно служили нам весь день. Что вы думаете о том, чтобы купить десять ящиков „Вдовы Клико“ и вымыть коней шампанским?» Но тут господин полковник: «Поручик, какая изумительная, блестящая идея, я с вами совершенно согласен, наши кони это заслужили. Одна проблема — поиздержались ведь и жалованье задерживают. Если у всех на одну бутылку хватит, и то хорошо». «…Эх, жаль, какая незадача. Ну давайте хоть кота пивом обольем?»

Мне, его, кстати, Миша Кацнельсон рассказал. Если из нашей работы все-таки получится нечто ближе к помывке коней «Вдовой Клико», чем к обливанию кота пивом, — вот об этом я бы и хотел Дарвину рассказать.

 

 



Подразделы

Объявления

©РАН 2024