РЕФОРМАТОРАМ РАН НАУКА И ТЕХНИКА СТАНОВЯТСЯ НЕНУЖНЫМИ В СВОЕМ СУЩНОСТНОМ СМЫСЛЕ
18.06.2014
Источник: Независимая газета,
Андрей Ваганов
член-корреспонденту РАН директор ИИЕТ РАН им. С.И. Вавилова Юрий Батурин о судьбе ИИЕТ, о судьбе науки в России
Информационный повод к подготовке этого интервью был вполне юбилейный: завтра члену-корреспонденту РАН, летчику-космонавту РФ, директору Института истории естествознания и техники РАН им. С.И. Вавилова Юрию Батурину исполняется 65 лет. И практически день в день исполняется четыре года, как он возглавил ИИЕТ. Но разговор получился далеким от формального юбилейного формата. О судьбе ИИЕТ, о судьбе науки в России, о собственной судьбе в беседе с ответственным редактором «НГ-Науки» Андреем ВАГАНОВЫМ делится своими соображениями Юрий БАТУРИН.
– Юрий Михайлович, ровно четыре года назад вы возглавили вполне уникальную даже для Академии наук организацию – Институт истории естествознания и техники им. С.И. Вавилова РАН. При его создании в 1932 году он был первым в мире научным учреждением подобного профиля. С какими мыслями, планами вы приступали к работе в институте с такой историей?
– В английской литературе есть термин a Collier story – рассказ в манере Кольера, где реальное переплетено с нереальным и сильно сдобрено иронией. История моего водружения в кресло директора ИИЕТ будто списана у Джона Кольера:
«Дьявол улыбнулся и раскланялся по-посольски:
– И вот, любезный друг, в чем у меня маленькая загвоздка. Область, каковой я имею удовольствие и честь управлять, еще в проекте была задумана с грандиозным размахом, и тем не менее, однако, ее параметры становятся в силу известных тенденций все теснее, а надзор за нею – все обременительней… Мы камень за камнем и с невероятной изобретательностью возвели систему, которая позволяет нам жить вполне сносно, но добиться этого удалось лишь хитрым маневром в чертовски опасной близости от берегов метафизики.
– Прискорбно слышать, – сказал Джордж (на самом деле я. – Ю.Б.).
– Вы подумайте о перегрузке полезной площади и бесконечных организационных проблемах… Мне единственно, кто нужен, так это управляющий с железным характером.
…Они приземлились на бесплодной мрачной равнине неподалеку от черного базальтового дворца.
– Уютная коробочка! – воскликнул наш герой.
– Всего лишь простая времянка, – заметил попутчик. – Моему будущему распорядителю придется тут перемучиться, пока мы быстренько не соорудим что-нибудь получше…
Договор скрепили рукопожатием, обговорили все частности, и в тот же день Джордж (на самом деле я. – Ю.Б.) был утвержден…»
Мои мысли и планы тогда, в 2010 году, полностью определялись тем, что я узнал и прочитал об институте за полгода. Довольно основательно подошел к изучению объекта: штудировал не только его славную историю, но и справки о проверках, ревизиях, служебные записки о различных безобразиях и махинациях – все было за то, чтобы держаться от института подальше. Да и большинство, у кого я спрашивал совета, категорически предостерегали меня от столь опрометчивого шага.
– И кто же при таких обстоятельствах искушал вас? Дьявол, как у Кольера?
– В моей домашней библиотеке еще со времен изучения физики и математики в Физтехе появились и накопились великолепные книги с грифом Института истории естествознания и техники. Поэтому название института вызывало у меня приятные ассоциации молодости – путешествий в мир уравнений и инженерной мысли. Захотелось вновь прикоснуться к этому интеллектуальному потоку. А кроме того, мне нравится, играя в шахматы, в предпочтительной позиции перевернуть доску и постараться выиграть фигурами другого цвета, то есть решить задачу повышенной трудности. Я не учел, что совсем не моими идеями складывалась та партия, а проникнуть в чужие головы далеко не всегда удается.
В результате масштаб бедствия я явно недооценил.
Навести порядок в финансовых делах удалось достаточно быстро благодаря сотрудникам, которые хотели работать честно. Правда, долго еще меня пытались проверять, гадая, каким же неизвестным науке способом я увожу деньги. Однако установленная открытость и прозрачность бухгалтерии вопрос сняли.
Проблемные стороны московского института сводились к неадекватному представлению о внешней среде (сотрудники продолжали жить в советское время и по тогдашним правилам устроили себе «систему, которая позволяет жить вполне сносно, но в чертовски опасной близости от берегов метафизики») и о существующей структуре института как об идеальной.
Научные подразделения замыкались в себе и не были связаны в единый организм. Если сюда добавить практически полное отсутствие молодежи, анархические настроения и явно завышенную научную самооценку, не так уж и трудно сформулировать диагноз.
Московский научно-вспомогательный филиал – он называется «Выставочный центр ИИЕТ РАН» и занимался выставками, на которых институты РАН могли показывать свои разработки, – вообще представлял собой «черную дыру», к которой мне некоторые руководящие лица рекомендовали (иногда угрожающе) не приближаться. Лишь через три года удалось, уволив руководителя филиала, навести там порядок.
Само существование Института истории естествознания и техники есть рискованное напоминание всем, что в нашей стране и наука, и техника когда-то были, и у них есть История.
Весьма прилично выглядел лишь Санкт-Петербургский филиал ИИЕТ РАН. Компактный, с хорошо подобранными научными кадрами, сбалансированный по возрастному составу, он работал эффективно и красиво. Немудрено, что я старался иногда убежать туда на несколько дней на какую-нибудь конференцию, чтобы глотнуть научной атмосферы, которую помнил по другим академическим институтам, где доводилось работать ранее.
– По логике, на этом месте вы просто обязаны похвастаться успехами.
– В том-то и дело, что мне пока удалось не так уж много. Слишком велика оказалась инерционность корабля, который приходится разворачивать. Прав был профессор Преображенский: «Разруха в головах». Ликвидировать ее очень сложно. Уже став директором ИИЕТ, я обнаружил документы «о нездоровой обстановке в ИИЕТ», которые за четверть века (!) до моего прихода в институт говорили о тех же узнаваемых проблемах:
«В Институте установился низкий уровень трудовой и исполнительской дисциплины. В условиях, когда большую часть времени сотрудники работают вне института, руководители подразделений допускают бесконтрольность за их работой»;
«Руководство Института в течение нескольких лет не может осуществить перелом в отношении ряда сотрудников и руководителей подразделений к плановой дисциплине, обеспечить реальный контроль за выполнением научных исследований»;
«Регулярно около трети членов ученого совета не присутствуют на его заседаниях»;
«Допускается мелкотемье», «по каждой из отчетной тем нет ясности о фактическом выполнении»;
«Распространяются слухи»...
Все, что в кавычках, – цитаты из 1980-х годов. Таким образом, болезнь застарелая, запущена.
Институт до сих пор живет в разных системных временах, в разных темпах. Кто-то понял, что мы будем нужны, только работая с полной самоотдачей, кто-то плывет по течению, потому что так делал всегда, а кто-то продолжает пребывать в летаргии. Меня до сих пор удивляет время запаздывания на любой управляющий импульс (иногда достигающее года). Я лично переживаю, когда не успеваю сделать все намеченное на день, сижу на работе до ночи. В выходные стараюсь ликвидировать накопившиеся рабочие долги. И не могу понять, почему многие сотрудники работают так, будто впереди – вечность. В философском плане, надо признать, так и есть, но разве можно рассматривать вечность как временной ресурс?
– Спасибо вам за такую откровенность, но… Не боитесь этими горькими словами обидеть своих сотрудников?
– Сотрудникам полезно услышать правду. Дипломатические формулы хороши только в юбилейные и праздничные дни. К тому же я и себя не выгораживаю.
Уже два года назад (еще до начала усложнившей ситуацию академической реформы) я понял, что не успею сделать за пять лет все, что наметил: восстановить утерянные и ввести новые научные направления, переструктурировать институт, увеличить долю молодых ученых… По каждому направлению кое-что сделано, но до победных рапортов далеко.
Остается нерешенной наша жилищная проблема. Мы ведь уже девятый год работаем в доме, не сданном в эксплуатацию, – «простая времянка, в которой придется перемучиться, пока мы быстренько не соорудим что-нибудь получше». Известно, нет ничего более постоянного, чем временное. Мы не имеем права оплачивать коммунальные услуги, поэтому у нас регулярно отключают электричество, зимой – отопление. Заседание ученого совета проводим в коридоре. Ценнейшая библиотека складирована в коробках в подвале, и ею не могут пользоваться ни наши, ни зарубежные исследователи.
Мы не существуем ни для почты, ни для полиции. И самое обидное – для правительства Москвы, которое так и не выполнило свое собственное Распоряжение о предоставлении равноценного помещения. Это моя главная не сделанная работа.
Работа историка науки - это не только библиотеки и архивы, но и уникальные собрания артефактов.
Коллекция кино- и фотоаппаратуры, использовавшейся в космических экспедициях.
– Как вам кажется, – извините за банальность, – в чем сегодня актуальность существования и деятельности Института истории естествознания и техники?
– Есть древний афоризм: «Народы, не знающие своей истории, не имеют будущего», – ставший, будучи повторенным многими великими, практически бесспорной истиной. Позволю себе вывести из нее частное следствие: «Народы, не знающие истории своей науки и техники, обречены не иметь техники будущего. И науки тоже». В этом – стратегическое предназначение нашего института.
Механизм влияния знания истории науки и техники на генерирование нового знания и создание новой техники – собственно, и есть предмет наших занятий.
Прагматическое, востребованное в историческом периоде, в котором мы живем, значение нашего института в сегодняшней России в следующем. Наука и техника становятся ненужными в своем сущностном смысле как продуктивная система, как мощный движитель страны. Отдельными образцами можно лишь хвастаться, чтобы завысить реальную силу (пример – космонавтика с ее экзотическими проектами, быстро сменяющими и отменяющими друг друга).
История науки и техники под таким углом зрения выглядит как богатая экспозиция, которую полезно демонстрировать руководителям соседних стран. По непознаваемой для меня логике Федерального агентства научных организаций (ФАНО) для таких целей институт может пригодиться и не попасть под нож при грядущих сокращениях. Но этот ракурс может стать и опасным: само существование Института истории естествознания и техники есть рискованное напоминание всем, что в нашей стране и наука, и техника когда-то были, и у них есть История.
– На одной из научных конференций ИИЕТ вы высказались в том смысле, что говорить о карьере ученого (об ученом как человеке, делающем карьеру) – в этом есть несовпадение смыслов. Лучше говорить о пути ученого. Ваш личный путь оказался весьма нетривиален. Физик по первому образованию – закончили знаменитый Физтех, Московский физико-технический институт (МФТИ) по специальности «Динамика полета и управления». Затем – юридическое образование, затем – журналистское. Доктор юридических наук («Компьютерное право»); Высшие курсы Академии Генерального штаба Вооруженных сил России, Дипломатическая академия МИД России (тема диплома – «Космическая дипломатия и международное право»). Успели поработать и в аппарате президента СССР Михаила Горбачева и помощником первого президента России Бориса Ельцина, и два раза побывали в космических экспедициях – на орбитальный комплекс «Мир» и на международную космическую станцию… И, вот четыре года как директор Института истории естествознания и техники РАН. Я вас честно спрошу: не означает ли это некоторой «разбросанности» интересов? Скажем, в том же ИИЕТе много высококлассных ученых, которые на протяжении всей своей научной жизни изучают какую-то одну, определенную тему. А у вас – такой веер…
– …А также успел поработать в двух других институтах Академии наук, в Ракетно-космической корпорации «Энергия», на телевидении, в газете, преподавал и преподаю в вузах.
Что такое «разбросанность»?
С одной стороны, это несобранность, несосредоточенность. Скажем, «разбросанность мыслей» – негативная характеристика. Но с другой – это разделенность, диффузность, то есть проникаемость в другие среды. Что плохого в том, что строители какой-то организации «разбросаны по городу»? Это значит, строительство идет в разных местах одновременно, и – хорошо! В конце концов, население всех больших стран разбросано по городам и селам. Что в этом плохого? Разбросанность – всего лишь пределы, в которых реализуется некая вариативность. Чем шире пределы, тем во многих случаях лучше.
У моего Учителя, академика Бориса Викторовича Раушенбаха, есть эссе «О пользе ответвлений». Оно опубликовано в его книге «Постскриптум» (где он меня даже упоминает) и еще в паре сборников. Борис Викторович вспоминал: «Привычка к ответвлению выработалась у меня еще в детстве». Я прочитал эти строки, когда мне было уже за пятьдесят, и подумал: это же про меня сказано.
Согласен, в ИИЕТе, да и в Академии наук много настоящих ученых, всю жизнь разрабатывающих одну тему. А я, говоря словами моего Учителя, – не настоящий, а «боковой» ученый. («Я делал то, что никому в голову не приходило делать. И это, на мой взгляд, единственно возможный для меня способ жить в науке», – Борис Раушенбах).
Но все-таки представлять ИИЕТ как классический, «правильный» по замыслу институт со строгим разграничением специализаций – неверно. Там в силу бескрайнего поля тем – история ВСЕГО естествознания и история ВСЕЙ техники – и конечного числа сотрудников, неминуемо появляется разбросанность (в том смысле, что темы отнюдь не примыкают все друг к другу), и в этом он для меня – родная почва. Уверен: если бы я попал в ИИЕТ, когда был помоложе, не только нашел бы там удивительно интересные возможности для «ответвлений», о которых пока еще никто не думал, но постарался бы вылечить институт и тем самым сделать его более жизнеспособным к сегодняшнему дню. Именно потенциал «ответвлений», да еще горстка сотрудников, которые очнулись от летаргии и работают не меньше моего, привязали меня накрепко к ИИЕТ.
Безусловная польза «ответвлений», по Раушенбаху, в том, что они делают человека готовым к неожиданным поворотам в жизни и никогда не бывают лишними. Мой путь оказался нетривиальным именно потому, что я не боялся «ответвлений».
– Мне очень запомнилась одна ваша статья, где вы проводите на основе анализа исторического материала исследование сходства способов мышления математиков и юристов. Или, по-простому, сходство математических и юридических мозгов. Но это все-таки больше относится к эпохе Просвещения. Сейчас такие аналогии можно строить? Вообще: ядро научного мышления как-то меняется исторически?
– Я писал о том, что среди всех гуманитарных наук юриспруденция более других подготовлена к математизации. В самом деле, «кирпичики», из которых складывается законодательство, – нормы. Структура нормы проста: «если,.. то,.. иначе,..». Легко видеть, что это элементарный алгоритм, то есть способ выражения точного предписания, задающего процесс решения задачи. Это так со времен Евклида и древних римских юристов до сегодняшнего дня, поэтому аналогия сохраняется. Со времен эпохи Просвещения мозги мало изменились. Но, правда, быстро меняющаяся техносреда, в которой мы живем, безусловно, влияет на наш мозг и, следовательно, на способы мышления.
Наш мозг – сеть связей, благодаря которой отделы мозга осуществляют коммуникации друг с другом. Можно провести сравнение с сетью дорог. При заданном количестве асфальта дороги можно проложить по-разному. В дорожной сети станут отличаться транспортные развязки, объездные маршруты, перегруженные участки. Так же будут разными и способы интегрирования информации в мозге.
Люди, которые с детства не читали книг, а обучались только по электронным текстам, или люди, непрерывно погруженные в игры на своем планшете, думают по-другому. Не хуже, а по-другому. В чем-то игроки будут успешнее, ведь мозг укладывает информацию как пазл. А в чем-то слабее. В дисциплинах с фазным накоплением знаний, например в математике, полезнее традиционная классическая система обучения, которая сегодня ошибочно рассматривается как устаревшая. Не могу еще раз не процитировать академика Раушенбаха, сказавшего на исходе ХХ века: «Система образования XIX века сохранилась у нас то ли по недосмотру наших начальников, то ли еще по какой причине, но, к счастью, сохранилась! И не дай Бог, какой-нибудь начальник очнется и примется перестраивать ее на американский лад…» Очнулся!
– Тут самое время спросить о вашем отношении к проводимой сейчас в России полным ходом реформе академической науки. В первые постсоветские времена академическое звание стало активно использоваться представителями власти для карьерного продвижения в этой самой власти. Не разрушает ли нынешняя реформа этот ресурс для представителей власти? То есть они, вроде бы, пилят сук, на котором сидят…
– Для представителей власти – это всего лишь «знак отличия» типа «а я тоже не дурак». Спектр выбора таких знаков всегда широк. Ну, допустим, потеряли престижность академические звания, придумают другие эмблемы. Помните, много лет назад было модно носить на лацкане пиджака ромбик, свидетельствующий об окончании высшего учебного заведения, или несколько отличающийся значок выпускника техникума? Где они сейчас, кроме как на военных мундирах? Когда среди нужных персонажей стало трудно выделиться высшим образованием, потребовались академические звания. Придумают что-нибудь еще.
Вот сейчас продвигают законодательное решение о возможности получения генеральских званий в запасе. Глядишь, войдут в моду звания «мастера спорта» и «заслуженного мастера спорта», заработанные на руководстве спортивными федерациями или в товарищеских соревнованиях с олимпийскими чемпионами, благо их в Думе хватает. Или – церковные ордена. Да мало ли как можно украсить собственную персону?.. Думать об этом не хочется.
А вот академическая реформа требует размышлений и выводов.
Полагаю, что задуманная ликвидация академической науки, несмотря на стеснительно убранное слово «ликвидация», в течение трех-пяти лет будет доведена до конца с помощью ряда небольших (незаметных для общества) законодательных изменений. Ряд институтов технического профиля сделают отраслевыми. Гуманитарные области знания сведут к представительскому минимуму. Поэтому сейчас надо позаботиться о сохранении очагов науки («точек будущего роста»), молодых кадров, учеников в той степени, в какой возможно, а также систематизировать базы знаний для последующего, через годы или десятилетия, возрождения Российской академии наук, а значит, и Науки с большой буквы.
– И если все это сложить – реформу, направленную на ликвидацию Академии, институт, живущий в разных временах (и даже в вечности), – что теперь планируете делать? Не хочется ли махнуть на все рукой?
– «Он взмахнул рукой» – не про меня песня. Капитан должен последним сойти с корабля (если тому предстоит «уйти под воду») или передать командование другому капитану (если в каком-то формате институту разрешат существовать).
Академик Борис Раушенбах в своем эссе, которое я уже цитировал, сказал шокирующую фразу: «У меня нет будущего». Разумеется, он понимал, что далеко не достиг своего потолка, и имел в виду совсем другое: «Академик, профессор, лауреат, я это все прошел и сейчас могу двигаться только «вбок»… И в этом смысле я могу устремляться сколь угодно далеко».
Вот-вот будут приняты поправки в Трудовой кодекс РФ, ограничивающие возраст руководителей институтов 65 годами. Я как раз дошел до этой черты. Видя темпы работы ФАНО, полагаю, что еще год уйдет у них на подготовку процедуры смены директоров и формирование кадрового резерва. У меня контракт продлится еще год, и, скорее всего, мне дадут доработать этот срок. Надо постараться за год сделать как можно больше. А дальше – свободный полет…
Я прошел многое, в том числе посты и должности, – за ними не гонюсь. Специальностей у меня много. Видите, в «период дожития» разбросанность даже помогает – несмотря на то, что тебе кладут предел, можно уйти сколь угодно далеко. Даже за горизонт.